«Любовь».
Слово вырезано крупными буквами, слабо нацарапано в углах, вырезано рукописным шрифтом и печатными буквами. Это процарапанное, выбитое, вырезанное слово превратило стены в поэму. А на полу возле одной из стен лежит серебряная цепочка с амулетом в виде кинжала. Рукоятка кинжала украшена двумя рубинами, его лезвие стерлось до размера ногтя. Значок моего отца. Амулет мамы.
Моей мамы.
Все это время, каждую секунду, когда я верила, что она умерла, она была похоронена здесь, в этих каменных стенах, как страшная тайна.
У меня вдруг возникает ощущение, что я вернулась в свой сон: я стою на краю скалы; скала крошится подо мной; твердая порода убегает у меня из-под ног, как песок в песочных часах. Все как в этом сне; когда я понимаю, что земля ушла из-под ног, я зависаю в воздухе и вот-вот упаду в бездну.
— Вот ужас! Посмотри, что с ней сделала эта зараза. Представляю, сколько часов она грызла эти стены, как крыса какая-нибудь.
Фрэнк и Алекс стоят у меня за спиной. Голос Фрэнка звучит как из-под ватного одеяла. Я делаю шаг к камере, меня притягивает луч света, который, как золотой палец, тянется из того места в стене, где вырезан сквозной проход. Должно быть, на воле тучи начали разбегаться, потому что сквозь эту дыру в стене видна искрящаяся голубая вода Присампскот-ривер и колышущиеся кроны деревьев, лавина зелени, солнечного света, запахи дикой природы и зарождающейся жизни. Дикая местность.
Столько часов, столько дней она все вырезала и вырезала эти буквы, это слово, из-за которого она просидела в заточении больше десяти лет.
И которое в итоге помогло ей бежать. В нижней части стены она вырезала слово «ЛЮБОВЬ» большими, размером с ребенка, буквами и столько раз его повторила, что буква «О» превратилась в туннель, и через него она вырвалась на волю.
Пищи для тела, молока для костей, льда для раны и желудок из камня.
Народное пожелание
Даже после того как железные ворота с лязгом закрылись у нас за спиной, а «Крипта» осталась далеко позади, меня не покидает ощущение, что я в тюрьме. Грудь словно тиски сжимают, я борюсь за каждый глоток воздуха.
Старый тюремный автобус с чихающим двигателем увозит нас от границы к Диринг-Оак-парку. От парка мы идем пешком в центр города по противоположным сторонам тротуара. Алекс то и дело поворачивает голову в мою сторону и беззвучно артикулирует несколько слов. Я понимаю, он беспокоится за меня и, возможно, боится, что я сломаюсь, но не могу заставить себя посмотреть ему в глаза или заговорить с ним. Я смотрю прямо перед собой и автоматически переставляю ноги. Если не считать жуткую боль в груди и в желудке, остальное тело я не ощущаю. Я не чувствую землю под ногами, не чувствую ветер и тепло солнечных лучей, которые чудом прорвались сквозь черные тучи и заливают все вокруг странным зеленоватым светом, из-за которого кажется, что город погрузился под воду.
Когда я была маленькая и умерла мама — вернее, я думала, что она умерла, — я заблудилась во время своей первой пробежки в конце Конгресс-стрит. А я всю жизнь играла на этой улице. Я тогда свернула за угол, увидела вывеску химчистки «Бабл энд соап» и вдруг поняла, что не помню в какой стороне мой дом. Все вокруг стало другим, похожим на какой-то гротескный рисунок, привычный мир словно отражался в кривых зеркалах комнаты смеха.
И вот сейчас я чувствую то же самое. Потеряла — нашла — и снова потеряла. Теперь я знаю, что где-то в мире по другую сторону пограничного ограждения, в Дикой местности моя мама живет, дышит, двигается, думает. Думает ли она обо мне? При мысли об этом боль в желудке становится такой острой, что я вынуждена остановиться. Мне нечем дышать, я сгибаюсь пополам и хватаюсь за живот.
Мы все еще далеко от центра, в районе Брукс-стрит, здесь дома разделены захламленными всяким мусором пустырями и запущенными садиками. И все же здесь встречаются прохожие — например, мужчина, в котором я сразу опознаю регулятора. Еще нет и двенадцати, а он уже расхаживает с мегафоном и деревянной дубинкой на ремне. Видимо, Алекс тоже его заметил. Он останавливается в паре футов от меня и делает вид, что осматривает улицу, а сам шепчет в мою сторону:
— Ты можешь двигаться?
Я пытаюсь побороть боль, теперь она распространилась по всему телу и пульсирует в голове.
— Кажется, да, — сдавленно отвечаю я.
— Переулок. Слева. Иди туда.
Я выпрямляюсь, насколько это возможно, во всяком случае, достаточно, чтобы доковылять до переулка между двумя большими домами. Там выстроились в ряд металлические мусорные контейнеры. Над контейнерами роятся мухи, вонь, как в «Крипте», но я все равно ныряю между ними и чувствую облегчение оттого, что можно укрыться от посторонних глаз и присесть. Как только я сажусь, пульсация в голове стихает. Я прислоняюсь к кирпичной стене, земля качается подо мной, как сорванная с места стоянки лодка.
Спустя несколько секунд ко мне присоединяется Алекс. Он садится передо мной на корточки и убирает волосы с моего лица. Это первый раз за весь день, когда он может без риска ко мне прикоснуться.
— Мне очень жаль, Лина, — говорит Алекс, и я верю, что он абсолютно искренен. — Я думал, что ты должна это знать.
— Двенадцать лет, — просто говорю я, — двенадцать лет я думала, что она умерла.
Какое-то время мы сидим молча. Алекс гладит меня по плечам, по рукам, по коленям, он словно отчаянно хочет установить со мной физический контакт. Жать, что я не могу закрыть глаза и превратиться в пыль, просто перестать существовать. Мои мысли разлетаются, как пушинки одуванчика на ветру, но руки Алекса удерживают меня, возвращают в этот переулок, в Портленд, в жизнь, которая вдруг потеряла для меня всякий смысл.